— А-а, знакомый! — притворно весело, но с затаенной неприязнью воскликнул воевода. И начался допрос.
Ивашка, опасаясь от Твердозадова побоев, запирался:
— Знать не знаю, ведать не ведаю, а чтоб хозяин ругал вашу милость, не слыхивал.
— Ишь, мужик-деревня, голова тетерья! — зашумел на него Долгополов и загрозил перстом. — В запор пошел. А не ты ли меня, волчья сыть, выволок за ворота да кулачищем по загривку? После того разу я смешался, куда бежать…
— Нетути, не видел я вас, — сказал Ивашка, — я втапоры в трепальне обретался, пеньку чесал.
Долгополов хлопнул себя по бедрам, закачал головой и прогнусил, ехидно улыбаясь:
— А-я-яй, а-яй… Подлец какой ты, парень! Побойся бога, пост ведь.
— Выходит, ты не слыхал, как меня хозяин твой честил? — сердито спросил воевода и нахмурился.
— Сказывал, не слыхал, — с грубостью ответил парень.
Воевода ударил в стол и закричал:
— Р-розог сюда!.. Палача сюда! Ребята, вали его на пол, спущай портки!
Три старых солдата брякнули Ивашку на пол, сорвали полушубок, перевернули носом вниз, оголили спину. В красной рубахе косой палач пришел, под пазухой — пучок розог. На ноги Ивашке сел солдат, на шею — другой, а третий солдат крепко держал вытянутые вдоль пола руки парня.
Ивашка пыхтел, скрежетал зубами.
— А ну, ожги, — командирским басом приказал воевода, встал, подбоченился, шагнул к Ивашке.
И только палач замахнулся, Ивашка заорал:
— Винюсь! Винюсь!!.
Палач недовольно кинул розги, парень встал.
— Сказывай! — крикнул ему воевода. — Иван Парфентьич, записывай за ним.
Глаза Ивашки засверкали, застучала кровь в виски, он подумал: «Эх, была не была, и хозяину и воеводе молебен закачу…» — и, вымещая злобу, с плеча начал поливать начальника:
— А пушил он твою милость вот как: «Этот сукин сын, воевода Таракан самый, — говорит, — из подлецов подлец… Самый христопродавец. Я его знаю, Таракана, подлеца!.. Он чем попало, мол, хабару берет. Весь город ограбил. Народ истязует. Девку, мол, изнасильничал… Каторжник воевода, подлюга, казнокрад… В петлю его, сукина сына, давно пора… Убивец! Вор!
Тараканище, этак и этак его растак…»
Поднялся переполох. Воевода размахнулся, подпрыгнул и, ударив парня по шее, сверзил его на пол. Писчики, подкопиисты повскакали с мест. — Волоки его, волоки! В холодную! Держать, гада, без выпуску, — свирепел воевода. — Гей, люди! Сыскать купца сюда! Твердозадова! Крамола! Смерды головы подъемлют, аки змеи… Эвот под Оренбургом низкая сволочь бунт бунтует. Я вам покажу Петра Федорыча императора! Слава богу, государыня у нас, матушка Екатерина! Сыскать купца!
Парня поволокли вон. Служащие стояли как в оцепенении, тряслись.
Лисье личико Долгополова покрылось крупным потом, красными пятнами пошло, а в прищуренных глазах неудержимый смех. Ослабевший от бешенства, толстобрюхий воевода пробирался, словно пьяный, к себе в покои, тяжело переводил дух, хватался за сердце.
— Батюшка, Сергей Онуфрич, — взяла его под руку молодая краснощекая воеводиха, дочь простого посадского человека, — что ж ты, голубчик мой, ради принятия святых таинств в этакий раж вошел: кричишь, ругаешься, людей бьешь… Ой, грех какой, ой, грех какой, право ну. Разденься, ляг, отдохни. Глянь, вздышишь-то, словно рыба на песке. Мотри, кондрашка хватит.
Воевода струсил слов ее, разделся, отдуваясь, выпил квасу, лег в постель. Свалили его поносные выкрики Ивашки. Господи, боже мой, ведь всю правду смерд про воеводу молвил. Христопродавец, взяточник, вор, насильник, казнокрад… Так оно и есть. А как иначе? Вот нагрянет губернаторская ревизия — тут неладно, там неладно, здесь упущение по службе, — всех надо ублаготворить, всякому хапуге-ревизору взятку дать.
Вот и приходится с застращенных жителей тянуть… Эх, доля ты служилая!
Вернулись солдаты, доложили подьячему, а подьячий воеводе:
— Повинного пред твоей милостью купца Твердозадова добыть солдаты не доспелись. И сказывали те посланные тобой солдаты, коль скоро-де подошли они к хороминам купца, ворота-де оказались на запоре, а сам винный пред твоей милостью купец шумел-де из-за ворот: у воеводы-де руки коротки тягать промышленных купцов в воеводскую канцелярию, такого-де закона нет, а есть закон тягать оных фабрикантов в мануфактур-коллегию. И по сему-де уходите прочь, иначе псов спущу, работных людей скличу, худо будет! И, шумя так, два выстрела из пистоли в воздух дал. Какое изволишь, воевода государь, распоряженье учинить?
И подьячий поклонился воеводе. Тот, лежа на кровати, помедлил, поохал и слабым голосом сказал:
— Для ради того, как я сей день причащался, а вчерась каялся в грехах самому Христу, кой заповедал нам прощать врагам своим, я данной мне от великой государыни властью того винного предо мной купца Твердозадова на сей раз прощаю. Объяви сие.
— А как прикажешь…
— А того смерда Ивашку, дав ему острастки ради двадцать пять горячих лоз, отпустить домой, мерзавца, с миром.
Когда подьячий на цыпочках вышел, воевода, устремив глаза к образу с лампадкой, переживал в душе светлые минуты христианской добродетели: обидчика простил, парня наказал слегка рукой отеческой и отпустил домой.
— Зарежу воеводу, зарежу воеводу… Вот подохнуть, зарежу, — с остервенением бубнил измордованный Ивашка себе под нос, уходя с воеводского двора.
Наступили рождественские праздники. Все учреждения — воеводская канцелярия, суд, земская изба — закрыты на две недели. По старинному обычаю отворились двери тюрьмы, колодники были распущены по домам на подписку и поруки. В неволе остались на праздник только те, которых надлежало держать «неисходно без выпуску».