И лишь захлопнул вошедший Долгополов за собой дверь, вспугнутая хозяйка с визгом: «Ой-ой, кто это такое вперся?» бросилась в покои, голый же человечище, не меняя положения, только обернул бородатый лик свой в сторону вошедшего и сипло закричал:
— Дворник, ты? Эк тебя, дьявола, прости меня, господи, черти-то носят. Никак, крюк в двери сорвал. Пошел, стерва, вон!..
— Не извольте беспокоиться, Абросим Силыч. Это не дворник, а самолично я, Долгополов Остафий…
— Ты? Пошто ты, тварь, не в показанное время лезешь, пошто двери чужие ломаешь, аки тать? Тут женщина в нагом естестве, а он, собака…
— Я, Абросим Силыч, видит бог, защурившись стоял и наготы вашей супруги не приметил, — врал Долгополов, отлично зная, сколь ревнив был Твердозадов к красавице жене своей. — Я, Абросим Силыч, в простоте душевной деньжонок у вас попризанять насмелился-с… Дозарезу нужны, Абросим Силыч… Погибаю-с, — пел елейным голосочком Долгополов.
Забыв про поясницу, ревнивый муж вгорячах быстро распрямился, от резкой боли застонал и, шагнув к попятившемуся Долгополову, весь затрясся в злобе:
— Тебе… денег… Тьфу!.. Ты, мошенник, чуть в трубу меня не выпустил. Плут ты, по тебе давно тюрьма плачет… Уйди, зелье лихое, пока я те щелоком морды не ошпарил!
Долгополов схватился за дверную скобку:
— Не извольте гневаться, Абросим Силыч. Уж ежели я мошенник да плут, так вы вдвое…
Великан хозяин молниеносно сгреб ухват, замахнулся им на Долгополова, пинком ноги вышиб его за дверь и, выскочив вслед за ним, орал:
— Митька! Ивашка!.. Спускай собак… Трави его, асмодея!
Впереверт кувыркаясь с лестницы, заполошно орал и Долгополов:
— Постой, постой, длиннобородый черт! Я те покажу, как честных людей увечить… Я самому воеводе жалобу подам! Он те бороду-то рыжую убавит…
— Чихал я на твоего воеводу-дурака! Жулик твой воевода, крохобор.
Ивашка, черт, чего смотришь? Дуй его!
И Твердозадов, опять заохав, скрылся в кухню, а дворник схватил Долгополова за шиворот и поволок со двора, как волк барана.
На другой день мрачный Остафий Трифонович, похлебав толокна с квасом, снова направился в воеводскую канцелярию. Скучала поясница, побаливала голова от вчерашней затрещины. Подьячий в медных больших очках, писчик и два подкопииста, поскрипывая гусиными перьями, строчили бумаги. Кот сидел на полке с законами, умывался лапой, зазывал гостей. Воеводы не было. По случаю рождественского поста он говел, еще из церкви не приехал.
Долгополов вышел на улицу, ждал у ворот, вел беседу с будочником.
— Идёт, идёт такой слушок, — охрипшим голосом говорил бударь, для сугрева переминаясь с ноги на ногу. — Токмо я сему веры не даю, ни боже мой! Может ли такое статься, чтобы из мертвых царь воскрес? Ни боже мой!
Вчерась двоих пьяных загребли в кабаке за язычок, маленько попытали батожьем острастки ради, да с пьяного чего возьмешь…
Подкатил воевода с бубенцами. Прохожие, сдернув с голов шапки, низко кланялись начальству. Долгополов подхватил воеводу под ручку, подсобил из саней выпростаться, на крыльцо взойти.
— Не дам, не дам, — бормотал воевода, обдирая сосульки с густых усов.
— За пашпортом? Не дам…
— Я, отец воевода, с жалобой к твоей милости пришел. Дай защиту…
— С жалобой? На кого показываешь?
— На ирода и разбойника, на Аброську Твердозадова.
— Ась, ась? — и воевода, чтоб лучше слышать, отогнул стоявший кибиткой лисий воротник. — На кого? На Аброську Твердозадова? Давай-давай его сюда… Он предо мной шапки не ломает, его гордыня заела. Он, подлец, на меня в Тверь жалобу писал… Он вроде тебя — хлюст, а нет, так и погаже… Давай-давай… В чем обвиняешь? Шагай за мной…
Воевода стал веселым, суетливым, сказал:
— Обожди, пожалуй, в канцелярии, я чайку испью. Приобщался сегодня я…
Через час в канцелярии появился воевода в кургузом мундире и при шпаге. Все вскочили, бросили перья, с низким, подобострастным поклоном гулко прокричали:
— С принятием святых таинств поздравляем, васкородие! Имеем честь!
— Спасибо, ребята… Долгополов! Показывай, в чем дело. Иван Парфентьич, садись сюда, пиши.
Долгополов и подьячий подошли к красному столу. Подьячий, гусиное перо за ухом, сел, разложил пред собой голубовато-серые листы бумаги, протер концом скатерти очки, откашлялся. Писчики, водя вхолостую перьями и притворяясь, что усердно пишут, навострили уши. Долгополов гундосым голосом стал давать показания, стараясь обелить себя и во всем обвиноватить Твердозадова.
— …Тут он, аспид, сверзил меня с лестницы и начал всячески поносить твою милость, отец-воевода, непотребной бранью…
— Какими словесами?
— Срамно вымолвить. Не точию словом произносить, но и писать зело гнусно и мерзко, сиречь такие словеса, ажно язык мой прильпне к гортани моея… Боюсь.
— Ну, молви, молви смело, не опасайся… А нет — и тебе, хлюст путаный, кнуты будут. — И бараньи глаза воеводы омрачились.
— Господин воевода! Лучше допроси дворника евонного, Ивашку. Он, смерд, слышал хозяйскую хулу на твою милость… Вели сыскать его. Да и Аброську Твердозадова зови…
— Писчик! — крикнул воевода. — Пошли солдата за Ивашкой.
Вскоре привели в канцелярию Ивашку. Это — широкоплечий, приземистый парень лет двадцати пяти, кудрявый, без бороды и без усов. Глаза злые, губы толстые. Он — сирота, крепостной господ Сабуровых, числился на оброке, подрядился, по письменому договору, служить три года Твердозадову на его канатной фабричке. И, как водится, попал в большую кабалу: помещик вскоре запродал его еще на два года и половину денег за его службу забрал вперед. А служба у купца анафемская. Пробовал Ивашка бежать, но был сыскан, отдан на расправу воеводе. Получив от Твердозадова мзду, воевода самолично избил Ивашку, приказал выдрать его, а после порки водворил бегуна снова в кабалу к купцу, Ивашка озлобился. На своего хозяина, на зажиточных людей и на все начальство глядел лютым зверем.