Емельян Пугачев. Книга 3 - Страница 189


К оглавлению

189

Набросок «Офицер Горбатов и Даша» представляет собою краткое, вчерне, изложение финала истории офицера Горбатова и приемной дочери коменданта Яицкого городка Симонова — Даши Симоновой.

«В романе, или, как я называю, в историческом повествовании моем, — пишет В. Я. Шишков в статье „Емельян Пугачёв“, — мало вымышленных лиц и ситуаций, все в нем построено на строго исторической канве, чрезвычайно своеобразной и настолько в общем интересной, что не было надобности разукрашивать доподлинную историю выдумкой и домыслом».

И действительно, среди огромной вереницы лиц, встречающихся в романе, только немногие являются плодом «выдумки и домысла» автора. Но и в этих немногих персонажах творческая фантазия писателя подчинена была в полной мере логике исторической необходимости. Это не вообще присочиненные люди, это — литературные портреты, в которых индивидуализированы типические черты представителей разных сословий, участвовавших в Пугачёвском движении.

К числу таких персонажей, вымышленных, но обусловленных реальной действительностью своего общества и времени, относятся: офицер Горбатов — один из убежденных Пугачёвцев, вышедших из помещичьей семьи, его возлюбленная Даша с характерными для идеалистически настроенных девушек из дворянства чертами: она честна, отзывчива, склонна внимать народной скорби и не останавливаться перед полным разрывом со своим привилегированным положением в обществе.

Насколько писателя привлекали оба этих лица с их активною ролью в лагере Пугачёва, видно по тому, что из целой толпы действующих в романе людей всего чаще и охотней возвращался он к своему Горбатову и Даше Симоновой. Этим неравнодушием к ним обоим объясняется и то, что, невзирая на разнообразные заботы о многоликом мире своего романа, писатель поторопился «заглянуть» в печальную развязку истории Горбатова, зафиксировав её в беглом «наброске для себя».

Между прочим время, когда Горбатов стал поправляться от ран, писатель, по недосмотру, обозначает в наброске серединою сентября.

Очевидно, речь идёт о середине августа, так как ранили Горбатова на поле боя где-то между Саратовом и Камышином или вслед за взятием последнего — 11 августа. В наброске также говорится, что вскоре после того Пугачёв снарядил отряд, чтобы разведать об участи офицера. Меж тем в середине сентября Пугачёв уже был в руках предателей.

Разумеется, события, изложенные в наброске, легли бы в основу самостоятельной главы, причем история Даши в Яицком городке могла войти составною частью в главу о пребывании там Пугачёва.

В заметке «Падуров и офицер» имеется в виду запланированная автором, но нереализованная беседа Падурова с офицером Горбатовым.

Памятка из блокнота «О народной национальной культуре» свидётельствует о высказываемом не однажды писателем намерении привлечь необходимый материал для особой главы в романе о величии духовной и материальной культуры русского народа.

Глава «Суд и расправа», не включенная в последнюю часть третьей книги по соображению фабульного и композиционного порядка, имеет самостоятельную ценность как материал, дополняющий характеристику быта и нравов эпохи.

Думы Пугачёва
(Возле Ласточки)

Такой глубокой тьмы в душе, такого голого отчаянья Емельян Иванович никогда еще не чувствовал.

Сердце его сжималось до боли, кричать хотелось. Но не от физической боли хотелось кричать ему, он всякую боль перенес бы шутя, а от какого-то непонятного страха, от той пугающей пустоты, которая засосала его всего как бездонная, вязкая, холодная трясина. Вот уходит он в эту трясину по грудь, по плечи, вот сейчас погрузится голова его, и замрет вопль о помощи, и глаза будут слепы, и никакого следа не останется от него…

Гроб! Он в земле, во тьме, в трясине, и над ним тьма.

— Один я, Ласточка, один… И не на кого руку опереть! Были возле меня люди, да исчезли… Один! (Рассуждение.).

— Эх, Ласточка… Передрогло сердце у меня. Душа передрогла.

(Рассуждение.) — Идёт по миру молвь: горе проходчиво… Не верь, Ласточка! Уж ежели кого полюбит горе, жди погибели. (Рассуждение.) И встают пред ним картины печальные… и т. д.

— Да, Ласточка… Поневоле крылья сложишь, поневоле в лице помутишься… (Рассуждение.) И снова, и снова идут пред ним воспоминания.

— Слыхал я, да и сам певал проголосную… Вся правда в той старинной песне:


Сижу на коне я.
А конь не обуздан.
Смирить коня нечем,
Возжей в руках нету.


Вижу я погибель,
Страхом весь объятый.
Не знаю, как быти,
Как коня смирити.

И припоминается ему другая песня, пред началом своей «царской» миссии:


Ты бежи, бежи, мой конь,
Бежи, торопися!

— Люди думают, что человеку только свой крест тяжел, Ласточка. Ан нет… И другим тяжко… Взять трудников-крестьян, а того верней — заводских людей работных, — уж им ли не каторга?! А живут! Плачут, да живут, несут крест свой. Вот и я — взвалил на себя ношу, аж ноги подгибаются. Да и взвалил-то не сам, не своей охотой, а уж так пришлось.

Он долго моргал глазами и добавил:

— Шибкая жалость к людишкам душу мою сразила, всю изранила.

— А я не страшусь, не страшусь своего конца. Прежде смерти не умру.

Не о себе страшусь, о деле. Не свершил того, что задумал, что в мысли пало. Посередь пути остановился. Не похвалит меня народ, ругать будет.

189