Днем все просторы — на восток и на запад, на север и на юг — кроются клубами дыма. Хлеб не убран, поля позаброшены, скот бродит без пастырей.
По деревням и селам безлюдица. Но дороги живут, дороги кишмя-кишат народом, обозами. Туда и сюда, по всем направлениям движутся толпы людей.
Вот кучка всадников торопливо пылит по дороге, где-то пушка ударила, где-то беглый ружейный огонь протрещал. Это короткая схватка двух враждующих сил — восставших и их усмирителей.
Нам видно сверху, с крылатых высот — обширная лесная поляна, церковь белеет, догорают остатки барских хором, почти все избы в селе заколочены, на завалинке, осиянный солнечным отблеском, сидит старчище в посконной рубахе, в валенках, ему под сотню лет, бурая лысина лоснится. Вблизи него лохматая — рыжая с белым — собака. Она не знает — к пожару ей выть или к покойнику, задрать ли голову вверх или уторнуть нос книзу. Она ставит морду подволь и начинает выть жутким голосом, глаза её влажны, собака учится плакать по-человечьи. Все её бросили, она отбилась от ушедших людей, а на деда косится сумнительно, как на неживую ходячую тень. Дед смотрит на собаку блеклыми глазами, и она представляется ему вопленницей на могиле его старухи. Жалобно вопила тогда Митрофаниха, и над гробами двух сынов его она за три копейки вопила, тогда все хрещеные плакали…
Охо-хо, кто-то над ним будет вопить, давно умерла Митрофаниха. Двух сынов у него прибрал господь да трех внуков, да много правнуков. Ну, да ведь слава тебе, господи, еще остались у него и сыны, и внуки, и правнуки.
Двенадцать внуков, то ли двенадцать, то ли двадцать, семья большая.
Раньше-то поименно знал их, да вот давно уж память-то всю отшибло, забыл — Петькой всех зовет, Петька да Петька.
— Да не вой ты, сделай милость, Шарик. Вот придут, вот уже придут наши-то, за землей ушли к государю, земли да воли требовать у отца отечества. А как земля будет, так и бараны будут, и тебе кое-когда кость перепадет. Пойдем, Шарик, в избу, собачья твоя шерсть… Я тебе сухарей дам. Сухарей мне оставили да квасу… А луку я надергаю. Чу! Едуть!
Нам видно сверху, с подоблачных высот, как Шарик с радостным визгом бросился навстречу. Телега тарахтит, на телеге покойник, рядом с покойником парень, голова у парня обмотана, через тряпицу — бурыми пятнами — кровь. Кобылой правит баба в сером зипуне.
— Ой, дедушка, ой, желанный, — заверезжала она, и все лицо её исказилось в плаче.
— Земли-то добыли? — прошамкал дед, подымаясь с завалинки и едва разгибая спину.
— Добудешь ее, как жа-а! — закричала баба, въезжая во двор. — Вот Карпа надо в землю зарывать, хозяина моего, а твоего сына… Вот и земля…
— Ох, господи, твоя воля… А государь-то где?
— Государь стороной прошел, на понизове, — ответил деду внук.
— Чего башку-то обмотал, Петька?
— Я не Петька, а Костянтин… А башку мою едва не ссекли… — сказал внук, спрыгивая с телеги. — Всех наших раскатали царицыны конники, казенные гусары… Сот до трех нас было, все разбежались, как зайцы, кто куда… Ну, да опять гуртоваться учнут, а без земли да воли не жить нам.
— Будет воля! — кричит дед. — Царь-государь нашу слезу утрет.
— Матушка, давай внесем батюшку-то в избу. И помочь-то некому, а меня ноги не держат, шат берет. Кровь из меня текла, как из барана… — задышливо проговорил парень.
— Убитый, что ли, он, Карл-от, али пьяный нажрался? — шамкал, суетился возле телеги слабоумный дед:
— Ох, господи, твоя воля…
А там, в другой далекой деревне птичка-невеличка на кустышке сидит, смотрит бисерным глазком на рыдающую малую девчоночку, чивикает по-своему, будто говорит ей:
— Не плачь, девочка, не плачь… Я тебе песенку спою. Чик-чири-рик…
— Бросили… Все ушли… Есть хочу…
— Паранюшка, — кричит чрез дорогу вдвое согнувшаяся баба. — Подь ко мне, девонька, я тебя кашкой покормлю… У меня тоже нет никого, все к царю-батюшке походом укатили… Подь скорей, подь.
И еще видна нам с птичьего полета: земля Нижегородская — Ветлуга, Керженец, непроходимые леса, в лесах керженские раскольничьи скиты. Вот благолепный скит игумена старца Игнатия, сородича генерал-адъютанта государыни Екатерины Григория Потемкина. Обширная часовня, полукругом — избушки братии, рубленные из толстых кондовых сосен, приукрашенные резьбой и расписными ставнями, среди них — келия и жилище самого Игнатия. Возжено в часовне паникадило со многими восковыми свечами, скит соборно молится о даровании победы царю Петру Третьему, покровителю старозаветной веры. Все иноки и зашедшие помолиться мужики делают усердные метания, припадая лбами к маленьким коврикам, лежащим на полу пред каждым молящимся.
Затем, сотворив семипоклонный уставный начал и метание, молящиеся подходят под благословение старца: игумен Игнатий прощается с братией, он отъезжает в Питер к великому своему сородичу, дабы упросил он Екатерину-немку не чинить керженским скитам разорения.
А вот сотни и тысячи сел и деревенек, в коих не все население ушло за «землицей к батюшке»: сильные ушли «казачить», а женщины, старики с детьми и маломощные остались дома, поджидать царя. И в тех селениях, что по царскому пути, уже принялись крестьяне готовиться к встрече «батюшки» — варили пиво, из господской муки пироги пекли, резали барских овец, кололи кур.
А там что еще такое видно? Какие-то чинным строем идут толпищи, за обозами тащатся. Они, эти многолюдные толпы, пока сотнями верст отделены друг от друга, но все ближе и ближе сходятся к одной цели, как охотники, обложившие в берлоге медведя. Это воинские отряды князя Голицына, Мансурова, Михельсона и других военачальников. Они ловят Пугачёва, они тщатся окружить его, отрезать ему путь.