— Да это так, — раздумчиво соглашается Долгополов и сопит.
Перфильев же выпил чарку, закусил икоркой да опять:
— А у тебя, Остафий Трифоныч, кабудь есть что-то на языке еще… Так уж ты без опаски говори, я не обнесу, не бойсь.
Тогда Долгополов тоже выпил для куражу полчарочки, прикинулся еще более охмелевшим, подъелозил по скамейке к хозяину, обнял его за плечи и, припав мокроусыми губами к его уху, задыхаясь, прошептал:
— Да уж, мотри, царь ли он?
Сказав так, Долгополов испугался. Он знал, что Перфильев человек свирепый, чего доброго, схватит нож и поразит его прямо в сердце.
Опасливо, с кошачьими ужимками, он пересел со скамейки на стул против хозяина и, вобрав голову в плечи, притаился, не сводя с хмурого, в сильных оспинах, лица Перфильева своих ласково-покорных, выжидающе-хитрых глаз.
Но Перфильев и не думал озлобляться, он только шумно задышал и унылым голосом промолвил:
— Ежели по правде баять, мы и сами промеж собой балакаем: не царь он.
Да уж, коли в дело вступили, не для ча раком пятиться. Ну, сам ты посуди: как я домой вернусь, что начальству стану говорить? Ведь всяк ведает, что мы были у батюшки в команде…
— Так-так-так, — поддакивая Перфильеву, прикрякивает, как утка, Долгополов.
— Ведь я, чуешь, когда был в Петербурге, граф Алексей Григорьич Орлов просил меня поймать Пугачёва и живьем доставить в Питер. За сие он пожаловал мне в задаток больше ста рублей и высокий чин пообещал…
— О-о-о! — изумился Долгополов, и прищуренные глазки его как бы покрылись маслом. — Живьем? Пугачёва привести? Ишь ты, ишь ты.
— Я тебе допряма говорю, — продолжает Перфильев, — допряма и без утайки. Ежели б ты и надумал фискалить…
— Что ты, Афанасий Петрович! Окстись! Голубчик… Да чтобы я, да на тебя! — замахал Долгополов руками и выдавил на лице гримасу кровной обиды.
— Да знаю, что не станешь… А я тебе, Остафий Трифоныч, как старому человеку, откровенно говорю: я свою душу черту продал, и мне все едино, кто батюшка — природный царь али Пугачёв. И даже так тебе скажу, хошь верь, хошь нет: ежели не царь, а Пугачёв противу властей народ ведет, так лучше того и требовать не можно. И мне его жаль, Остафий Трифоныч, вот как жаль… Больше, чем себя, жаль его… Чую, словят его рано-поздно, сказнят. И меня сказнят с ним заодно. Я, брат, припаялся к нему, сросся с ним, как сук с родным деревом. Он на плаху, и я туда же. Вместях скорбь несли, вместях ответ держать будем. Пред народом-то мы с батюшкой завсегда оправдаемся, а правительство в жизнь не простит нам… Эх, да тебе ни черта не понять, из другого ты, брат, теста сляпан, уж ты не погневайся на меня, на казака…
— Так-так-так, — прикрякивает купец, как утица. — Зело велики страдания твои! Ох, велики…
— Не в похвальбу себе говорю, а душа того просит, — продолжает Перфильев, безнадежно прощупывая умными, глубоко посаженными глазами сидевшего пред ним малопонятного ему, чужого человека. — Ежели мне досмерти жаль Емельяна Пугачёва, то в ту же меру будет жаль и государя, ежели наш батюшка не Пугачёв есть, а истинный император Петр Третий…
— Ну-у-у, неужто? — опять изумился Долгополов. — Разжуй, уразуметь не могу.
— Вот то-то и оно-то, — прищелкнув пальцами, сказал Перфильев и выпил с купцом по чарке. — Я ж говорю, что тебе не понять, Остафий Трифоныч. Да навряд и другой кто поймет. Наши атаманы думают: Перфильев злой, свирепый, Перфильев себялюбец. А ведь поверь: ни одна собака из них, окромя разве Чики-дурака, так не любит батюшку, как я люблю. Так вот слушай и, ежели у тебя есть хоть какой умишка, мотай на ус.
— Дай мне, господи, разуменья умные речи твои, Афанасий Петрович, слышать, — подхалимно перекрестился купец и прикусил губу.
— Смекни! — погрозил Перфильев пальцем. — Если отец наш натуральный государь, так нешто правительство примет его за такового? Да правительство, по наущению Екатерины Алексеевны, монархини, лучше согласится Пугачёва польготить, а уж истинному-то Петру Федорычу голову снимет беспременно. Если он натуральный царь, так он враг для них самый опасный, на всю Европу враг. Тут не токмо государыня, не токмо Орловы, исконные недруги его, а даже сам Никита Иваныч Панин возопил бы: «Ради спасения России голову с плеч ему долой…»
— Он, батюшка, в таком разе за границу мог бы, там поддержку дали бы ему, — возразил Долгополов.
— Ха! Да как он, явившийся в Европу во образе бродяги, смог бы удостоверить, что есть император Петр? Ну, как? Бродяга и бродяга. Нет, Остафий Трифоныч, тогда-то уж окончательный был бы ему каюк. Стало — так и так пропал. Как ни кинь, все клин.
Припоминая во всех подробностях разговор этот и перебирая в памяти свои наблюдения в стане Пугачёва, Долгополов все больше и больше распалялся потаенной мечтой своей. Если Перфильев не постеснялся нарушить присягу и обмануть графа Алексея Орлова, так почему ж ему, Долгополову, не пойти по той же дорожке и не обмануть князя Григория Орлова, а вместе с ним и самое матушку Екатерину Алексеевну? Нет, бог с ней, со славой, Долгополов не столь глуп, чтоб гоняться за какой-то там славой, за чинами.
И черт с ним, с Емельяном Иванычем, век его не видёть. А что касаемо золота, то Долгополов сумеет его хапнуть не как-нибудь, а на законном основании. Уж на что, на что, а на такое прибыльное дельце смекалки у него хватит.
Только вот беда: передряга с этим разбойником мясником Хряповым изрядно-таки отозвалась на его здоровье — стала сильно подергиваться верхняя губа, а глаза нет-нет да и закатятся сами собой на малое время под лоб. «Ну и настращали меня, окаянные живорезы… Только подумать надо: петля на шее была».