— А сию грамотку сокровенную отдай Гурию алибо Филарету с рук на руки. Послание изображено цифирью, ключ к пониманию вестен им.
Тут загудел колокол к заутрию, и Савва рек:
— Изыдем, чадо, к братии, сотворим молитву… А государю молви: старозаветная Москва ждет его и сретение ему готовляет.
И они вышли к народу.
Беседой с протопопом Долгополов был ошеломлен. Сердце его билось, мысли путались. Вот так чудеса в Москве!
Дома старик Титов секретно сказал ему:
— Токмо, чур, не обидься, Остафий. Гадала наша община денег тебе вручить для государя, да я, грешный, отсоветовал: зело легкомыслен ты и весь в мечтаниях. Уж не прогневайся, Остафий.
На другой день Остафий Трифонович купил в долг у знакомого купца Волкова красок на триста восемьдесят рублей, а все свои деньги, серебро и медь, поменял на золотые империалы, зашил их в штаны и шапку. В шапку же зашил и тайную грамоту протопопа Саввы. А с обеда выехал в путь с целым возом красного товару, что взял у купеческого сына Серебрякова.
В конце апреля Русь зазеленела, одевались листвой деревья и кустарники, звенели жаворонки над полями, вовсю палило солнце, дороги подсохли, товары Долгополова помаленьку убывали, деньги прибывали, ехать становилось все веселей, все легче.
Давно ж вернулся из Троице-Сергиевской лавры Сила Назарыч Серебряков с женой и дочерью. Вернулся в Москву человеком безгрешным, омыв душу в святоотеческой лавре слезным покаянием, и в первый же день нагрешил с три короба. А дело было так. Купеческий сын Митрий Силыч, похваляясь успехами торговых дел в отсутствие родителя, сказал отцу о доброй сделке с фабрикантом Твердозадовым. Взглянув на подпись в документах, Сила Назарыч с суровостью спросил:
— Это чья рука?
— Фабриканта Твердозадова, тятенька.
— А пашпорт глядел у него?
— Нет, тятенька, поопасался стребовать…
Тут Машенька вовремя ввязалась:
— Они даже у нас трапезовали…
— Молчать! — топнул на нее Сила Назарыч. — Ишь ты, растопырилась с брюхом-то со своим… Пошла вон! — И, обратясь к растерявшемуся сыну:
— Каков он из себя?
— Шуба с бобровым воротником, прямо тысячная шуба. А сами они, тятенька, не вовся большого росту, худощавые с бородкой, лицо рябое.
— Твердозадов-то худощав? Дурак ты, черт… Да у Твердозадова спинища — как этот шкаф, и росту, почитай, сажень…
— Да ведь он же в Москве сроду не бывал, тятенька.
— Зато я у него во Ржеве-городе бывал. Эх ты, дубина стоеросовая!
Жулику товар продал! — заорал косоглазый и тщедушный Сила Назарыч, уцапал с горсть кудри широкоплечего Митрия, стал с ожесточением мотать его голову во все стороны, ударяя кулаком то по скуле, то по загривку.
Митрий Силыч, могший одним щелчком убить папашу, даже и не пытался вырываться, только молил:
— Тятенька, простите великодушно… По молодости по моей… Васька меня уверил…
Хозяин разбушевался, сшиб ладонью блюдо с пирогом, схватил нагайку, опоясал ею сына, побежал пороть сноху, что принимала с честью жулика, но был схвачен женой своей:
— Машенька на сносях, дурак плешивый!
Хозяин ударил жену по щеке, грохоча подкованными сапогами, сверзился по внутренней лестнице в «молодцовскую» и таки порядочно измордовал кудряша-приказчика. Утомленный столь резкими и многими движениями, лег спать, бормоча:
— Господи, прости ты мое великое прегрешение… Вот тебе и лавра…
А как назначена была после Пасхи свадьба его дочери Клавдии и поручика Капустина, то он и положил в мыслях — оба темных документа на две тысячи всучить будущему зятю в приданое за дочерью совокупно с наличными деньгами: зять — человек военный, с кого надо и не надо взыщет денежки свои.
Долгополов все ближе и ближе подавался к Волге. Примечал, что настроение крестьян в деревнях не больно-то спокойно: крестьяне стали дерзки, на улицах гуртовались кучками, перешептывались, а то и громко говорили: вот и к ним-де скоро препожалует царь Петр Федорыч, велит всех дворян передавить, а землю мужикам отдаст. Долгополов всячески поддакивал.
Как-то в селе Троицком черномазый парень, покупая шелковый для кисета лоскут, посверкал на Остафия острыми глазами, молвил:
— Торгуй, торгуй, купец, да поскореича, а то нагрянет царь-государь, еще неизвестно, будет ли миловать торговых… Тоже кровушку-то нашу ладно высасываете, сальные пупы!
Толпа поддержала парня недобрым смехом. Долгополов наскоро задернул воз дерюгой и с шуткой, с прибауткой тронулся на большак, на главный тракт: там все-таки воинские разъезды рыщут, на мужиков наводят страх.
Однажды застиг его в лесу вечер, быстро смеркалось, дождь накрапывал.
Навстречу — ватага крестьян, все — вполпьяна. За кушаками топоры, в руках дубины, у иных за голенищами ножи, за спиной смотанные кольцом веревки.
Долгополов заорал вознице:
— Гони!
Лошади помчались. Внезапно схваченный веревочной петлей, Долгополов, под дружный смех толпы, перелетел вверх пятками с воза на дорогу. Едва встал, его мотнуло в сторону, кой-как скинул с шеи петлю, слезливо сморщился и захныкал, повизгивая щенячьим, с подвойкой, голосом: «Ой, ой, ой…»
Перед ним всплыл, как медведь, грозный солдат с ружьем, в лаптях, усищи сивые, горбатый нос разбит.
— Кто таков? Кому служишь? — сурово спросил солдат и стукнул ружьем в землю. — Государыне али государю?.. Держи ответ.