Емельян Пугачев. Книга 3 - Страница 107


К оглавлению

107

Встряхнувшись, Дубровский продолжал:

— «А как ныне имя наше властию всевышней десницы в России процветает, того ради повелеваем сим нашим именным указом: кои дворяне в своих поместьях и вотчинах находятся, оных, противников нашей власти, возмутителей и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать. И поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили со своими крестьянами. По истреблении которых противников и злодеев дворян, всякий может восчувствовать тишину, спокойную жизнь, кои до века продолжаться будут».

Закончив, он опять оглянулся на Пугачёва и услышал:

— Чти сызнова! Да появственней…

И вновь, смахнув пот со щек, Дубровский звонким, чистым голосом принялся вычитывать то, что было записано им самим, но что уже не принадлежало ему, как перестает принадлежать сеятелю зерно, отданное пашне.

Знаменитому Пугачёвскому секретарю всего больше по душе были заключительные строки о «тишине и спокойной жизни, кои до века продолжаться будут». Для царя и его советников этот день тишины и спокоя — лишь присказка к суровой правде о лесах и земле, о податях и помещиках-злодеях. Ну что ж, ведь и добрая присказка нужна страждущим людям, как нужна истомленному путнику на трудной его дороге думка о далекой обетованной стране, где ждет человека сладостный отдых. И не может быть, чтобы сирый народ не понял благостных слов о царстве тишины и спокоя.

И, как задушевную песню сердца, как зов к безмятежному будущему, истово, всей грудью, скорее пропел, чем проговорил, Дубровский слова о светлой грядущей жизни, «коя до века продолжаться будет».

Взглянув затем на толпу, он почувствовал, что коленопреклоненный народ до предела насыщен надеждой и ликованьем. И у Дубровского вспыхнула мысль, что теперь же, сию же минуту, ему надлежит выразить пред всеми и за всех этот страстный порыв народный. Не помня себя, он вырвал из рук Ермилки багровое в зареве факелов государево знамя и, потрясая им, во всю мочь закричал:

— Да живет вовеки наша правда! Смерть супротивникам нашим!.. Ура, ура, ура-аа тебе, воитель, заступник наш, царь-государь всенародный!

— Ура-а-а батюшке! Урр-а-а! — прянув с колен, заревела единой могучей глоткой толпа — та, что была близко, и та, что тучей залегла средь леса, до самых речных песков.

«А-а-а-а…» — гремучим эхом раскатилось по белесым волжским водам.

И все, кто был тут, позабыв себя, опьяневшие без хмеля, неукротимые в своем порыве, с орущими, разверстыми ртами, с глазами, в которых, казалось, кипела кровь, ринулись к телеге царя, подхватили, подняли ее, как скорлупу широкие волжские волны.

— Стой! Стой! Опрокинете! — вопил царь, топоча и кренясь в телеге из стороны в сторону, как на палубе в бурю. Он был один теперь со своим знаменем, похожий на мачту под парусом, а вокруг шумные бушевали волны, и вот, со скрипом, с треском закачалось, поплыло сказочное судно нивесть куда.

— Де-е-тушки!.. Черти… дьяволы, опомнись!..

Он кричал в полный голос, взмахивал зажатым в руках знаменем, грозился императорским своим именем, а телега скрипела, трещала, и вот уже вывернулось переднее колесо, хрустнули, посыпались доски в кузове. Телега накренилась, и — Емельян Иваныч очутился в чьих-то любовных, бережных руках.

Дико, будто в страшном сновиденьи, где-то повизгивала Акулька, охал, постанывал зажатый народом бородатый рыбак. Мишка Маленький, Пустобаев и пятеро дюжих казаков пробивались к государю. Но толпа уже качала его: коренастое тело царя летало вверх-вниз, вверх-вниз, вместе с черным градом войлочных шляп, шапок, малахаев, картузов. И торжествующие вопли, и радостные крики «ура, ура» повсюду.

Офицер Горбатов стоял, прижатый к сосне, дрожал в ознобе восторга, заодно со всеми кричал «ура». Он чувствовал себя, как в победной битве, проникая всем существом своим в буйное ликованье сердец, не знающих страха. И рядом, плечо к плечу с ним, как свой, как брат по крови, стоял кто-то неведомый, медведеобразный, с глазами, залитыми слезой.

Разгребая плечом дорогу, шумел Овчинников, и, держась за его полу, тащилась за ним, как нитка за иглой, Акулька. Она уже не плакала, она смеялась и что-то бормотала. Заметив у сосны Горбатова, кинулась к нему, схватила за руку, потянула за собой.

— Чу! Батюшкин голос!.. Слышь, слышь?.. Ой, дяденька, ой, миленький, ну и напужалась я… Думала, батюшку-т колотят мужики… — Она лепетала, не выпуская его руку из своей, еще мокрой от слез, и так, вдвоем, они выбрались к реке. Тут было тихо; люди стояли плечо к плечу и, затаив дыхание, слушали заветные царские слова.

Пугачёва в ночном полумраке не было видно, однако голос его звучал повсюду. Услышал его и Горбатов, услышала и Акулька, поднятая офицером на руки.

— Детушки! — выкрикивал Пугачёв горячо и крепко, как всегда в беседах с народом. — Вы таперь ведаете, детушки, мою цареву волю. Только восчувствуйте, что мне одному, без подмоги вашей, ничего сотворить не можно. Один в поле не воин…

— Чуем, отец!.. Поможем, постоим за тебя, батюшка наш! — шумел народ.

— Поможем! Всем миром навалимся!..

— Куда глазом кинешь, и мы за тобой!

И снова голос его, отменный от всех других:

— Ну, так не бросайте меня, детушки! А делайте то, что повелеваю. Мы вознамерились, чтобы в каждом селении, в каждом городе, велик ли, мал ли он, сидело свое выборное начальство — атаманы, сотники, судьи. Отседова и легкость вам доспеется в жизни. И всяк будет равен всякому! — Пугачёв помолчал и снова:

107